http://proza-x.narod.ru

 

 

ВЛАДИМИР КОЗАРОВЕЦКИЙ

 

ЗАЯВЛЕНИЕ КАК ТВОРЧЕСКИЙ АКТ

Литературные танцы вокруг одного рассказа

Так получилось, что моя семья долгое время жила в районе излучины реки Москвы, время от времени переезжая с одной набережной на другую: с набережной Шевченко – на Саввинскую, с Саввинской – на Фрунзенскую. После каждого переезда дочери приходилось менять школу, каждый раз очередная "английская" школа оказывалась блатной, и дочери неблатных родителей приходилось постоянно бороться за свою независимость и отстаивать честь и достоинство среди богато одевавшихся и избалованных сверстниц. К тому же она каждый раз попадала в уже сложившуюся обстановку со своим лидером; быстро осваиваясь и приобретая авторитет как хорошей учебой, так и независимым характером, она вызывала на себя еще и этот огонь, и к восьмому классу она возненавидела школу вообще и последнюю – в частности.

Поскольку уже было ясно, что она станет художником и что на поступление в художественный вуз у нас никакого блата не хватит, решено было, что после восьмого класса она поступит в какое-нибудь художественное училище. Конкурс и блат и в этих училищах были редкостные, но дочь училась хоть и не на медаль, но почти без четверок, и была надежда, что она все-таки куда-нибудь проскочит. Мы понимали, что среднее художественное училище давало мало шансов на вступление в Союз художников, куда в то время стали принимать только с высшим образованием, но шансы тем не менее были, а мысль о том, что она уйдет из ненавистной школы, так грела ее, что она с радостью готовилась к экзаменам.

На предпоследнем экзамене (диктант) она получила тройку, и стало ясно, что она не поступит. Терять было нечего, и я попросил в приемной комиссии показать мне диктант. Ошибки показались мне спорными, и я подумал, что стоит попытаться отстоять один балл – он был решающим. Никто из соседей, знакомых, друзей, врагов, родственников, моих и чужих, не верил, что мне удастся добиться справедливости, все считали, что я головой стену не прошибу, но я, все забросив, сел писать заявление. Времени у меня было мало, так как диктант я увидел в день последнего экзамена, а заявление надо было отнести в училище до того, как вывесят списки поступивших.

Я писал это заявление четыре дня и спал по два-три часа в сутки, а когда, в самый последний срок, отвез его и отдал директору, обнаружил, что уже не могу спать совсем: раскочегаренный мозг горел, он отказывался переключаться на что бы то ни было другое, я продолжал и продолжал в уме писать заявление, без конца доказывая и аргументируя. Надо было что-то делать, я понял, что свихнусь, если не остановлю эту умственную работу. Я решил записать эту историю, тем более что ничего придумывать было и не надо, кроме, разве что, последней фразы; мозг горел с такой силой, что фраза пришла через несколько минут после принятия решения, и за день и очередную бессонную ночь я написал свой первый рассказ и к утру наконец-то заснул.

К тому времени я уже кое-что умел: рецензии и переводы дали мне представление о композиции и понимание важности начал и концовок, приучили к писанию и перечитыванию текста "вслух" (про себя) и тем самым научили выверять ритм. ("Все дороги ведут в ритм", – шутил мой друг, поэт Валентин Лукьянов). Но вот стиль... Воспитанный, в общем-то, на русской классике, с одной стороны, и на рассказах Хэмингуэя, с другой, я замесил прозу этого рассказа – как, впрочем, того и требовало напряженное действие – на длинных, с ритмическим накатом, периодах с заменой психологических подробностей скупыми деталями. Внешне все это выглядело, как протокол, и мало было похоже на прозу. Я подозревал, что то, как я пишу, вызовет отторжение у читателей: я почти напрочь отказался от психологизма, весь рассказ был построен на сюжете, на действии. Теперь-то я понимаю, что опередил время, откликнувшись на собственную потребность в action; ну, а читателям хочу дать совет: прочтите этот рассказ и не заглядывайте в конец в нетерпеливом желании узнать, «чем все это кончилось». Поверьте, ваше терпение будет вознаграждено – тем более, что без знания этого текста будет неочевиден и контекст этой странички.

 

ЗАЯВЛЕНИЕ

 

 Я потом долго правил рассказ, много раз к нему возвращаясь, сделал главного героя обычным совслужащим, инженером – как если бы я все еще работал на заводе, сократил число действующих лиц до приемлемой величины, но все остальное в нем – как и было в жизни. Этот рассказ так и остался у меня самым драматичным и, наверное, лучшим.

Понимая важность темы, имевшей отношение чуть ли не к каждой второй семье в стране, и, в то же время, сомневаясь в объективной ценности написанного, я решил показать рассказ Юрию Трифонову, прозу которого любил; я рассчитывал, что он либо признает право на существование такого стиля, либо скажет, что это вообще не проза, и на том я и успокоюсь. Но идти к Трифонову с одним рассказом было стыдно, надо было сделать что-нибудь еще; я не стал мудрить, полагая, что проза валяется у нас под ногами, пиши – не хочу, и написал еще три небольших рассказа о событиях, которые происходили со мной и вокруг меня летом того олимпийского 1980 года. В двух рассказах действие происходит непосредственно перед  "Заявлением" (один из них, «Номера», был впоследствии опубликован в журнале «Звезда»), в третьем – после него.

Складывалась "олимпийская" повесть, состоящая из отдельных рассказов-"колец", со сквозным героем, напрашивался и последний, пятый рассказ – "Смерть Высоцкого", и если бы я тогда его написал, я бы, наверно, Трифонова повидать успел. Но я не успел – Трифонов умер. Между тем, чем больше я расписывался, тем больше меня одолевали сомнения: имеет ли вообще моя проза право на существование. Я написал еще несколько рассказов, давал их читать как можно шире, по друзьям и знакомым, но в журналы не предлагал, не понимая, хороши ли они. Все-таки мне была нужна объективная профессиональная оценка, и я решил получить ее от своей секции критики в профкоме литераторов при "Советском писателе"; состав секции был довольно сильный, в ней состояли широко известные сегодня писатели: В.Кунин, В.Некрасов, В.Сайтанов, О.Седакова, С.Семенова, М.Файнберг, Д.Щедровицкий и другие.

Распечатав рассказы в 6 экземплярах (зарабатывая циклевкой полов, можно было позволить себе такую роскошь), я предложил секции обсудить их, раздав по экземпляру на каждые три человека. Хотя я на секции никак себя не проявил, практически не публиковался и был для всех серой мышкой, хорошее отношение ко мне сохранилось с момента, когда именно в день приема меня в члены профкома моя рецензия на книжку Г.Горина была опубликована на 16-й полосе «Литгазеты». Теперь, когда я попросил прочесть мою прозу, присутствовавшие согласились; собственно, согласились первые шесть человек, остальные решили поступить в соответствии с реакцией «первопроходцев».

На обсуждение на следующем заседании пришли 20 человек; все прочитали рассказы и составили мнение. Выступили человек восемь – и все хвалили, но как! Основной мотив выступлений был такой: "Вы знаете, мы с женой из-за этих рассказов переругались: я ей говорю, что это проза, а она мне говорит, что это никакая не проза!" или: "Вы знаете, честно скажу: сначала мне показалось, что это вообще не проза, но, по мере того, как я эти рассказы читал..." и т.п. Оля Седакова, которая – видимо, по рекомендации кого-то из прочитавших – тоже прочла, на обсуждении молчала, а когда я потом подошел к ней и спросил, как она отнеслась к моим рассказам (она всегда выглядела настолько не от мира сего, что мне было ужасно любопытно, как она их воспримет), смутившись, сказала, что она в такой бытовой прозе ничего не понимает.

После всех похвал выступили председатель секции Володя Лапин и его заместитель Кофман и со страшной силой мои рассказы понесли: Лапину, тщательно оберегавшему свой пост председателя секции, в моем обсуждении почудилась какая-то угроза его авторитету, и он, видимо, решил на корню задушить выскочку. Несправедливость их упреков была настолько очевидной, что их дружно задавили, и обсуждение можно было посчитать для меня удачным, но я еще больше уверился, что хода мне не будет: я явно вываливался из традиции. Когда уже полсекции разошлись, ко мне подошла Наташа Асмолова и стала меня хвалить:

– Эти рассказы надо печатать! – сказала она. – Вы пробовали их опубликовать?

– Да я бы не против, – сказал я, – только кто ж их опубликует без рекомендации какого-нибудь крупного писателя!

– Я могу показать их Владимиру Федоровичу – я думаю, он даст вам врезку!

– А кто это – Владимир Федорович? – удивленно спросил я.

– Тендряков, – с не меньшим удивлением ответила она: ей и в голову не приходило, что я не знаю, что она жена Тендрякова.

Незадолго до этого на дне рождения приятельницы я познакомился с редактором из "Нового мира" – Инной Петровной Борисовой. Я попросил ее прочесть рассказы, и она согласилась, предупредив, что для публикации она ничего сделать не сможет – ее положение в редакции было очень шатким и бесправным. Некоторые (особенно «Заявление») ей понравились, и она сказала, что можно было бы попытаться их опубликовать, если бы у меня была врезка известного писателя. "Пусть пока полежат у меня", – сказала она. Отзыв Тендрякова на мои рассказы, лежавшие в "Новом мире", был бы кстати, и я сказал об этом Асмоловой.

С момента обсуждения моей прозы прошел месяц, и секция снова собралась – на очередное собрание. Наташа подошла ко мне и сказала, что Владимир Федорович прочитал мои рассказы и готов написать врезку:

– Вы знаете, Володя, мы ваши рассказы вслух читали, они как будто для этого и написаны!

Хотя этот эффект мне был понятен (любая проза, написанная с выверкой ритма, хорошо читается вслух), я долго ломал голову, зачем им понадобилось читать вслух мою прозу (нашли классика!), а потом сообразил: Тендряков, как и всякий занятый своим делом писатель, никаких молодых прозаиков не читал, кроме как в особых случаях, когда рекомендации были таковы, что отказать он не мог, – вот Наташа с дочкой, которая, кажется, тоже приняла во мне участие, и устроили это чтение вслух, только таким образом и заставив его прочесть остальное.

Я позвонил Борисовой и сказал, что Тендряков готов дать врезку. В "Новом мире" того времени к Тендрякову относились с опаской, но Борисова, никому ничего не говоря, отправила рассказы ему на рецензию – это она сделать имела право. Как только курьер привез их Тендрякову, Наташа позвонила мне, чтобы я подъехал к ним, когда Тендряков будет в городе, – он хотел со мной переговорить, прежде чем написать отзыв для "Нового мира".

Разговор был забавный. Владимир Федорович очень хвалил "Правоту Виктора Фомичева" (этот рассказ я написал незадолго до обсуждения на секции; впоследствии он был опубликован вместе с "Номерами" в "Звезде") и спросил, почему этот рассказ – один, почему я таких больше не написал, на что я заметил, что такие рассказы можно писать только "с натуры": если подвернется в жизни какой-нибудь такой же дикий случай, я конечно же его не пропущу.

Потом он стал хвалить "Заявление" – дескать, вот какой замечательный положительный герой, который к тому же выигрывает.

– То есть как выигрывает?! – изумленно спросил я. – А как же последняя фраза?!

– А какая у вас там последняя фраза?

– "Чужому горю помочь он был не в силах".

Тендряков, мгновенно сообразив, что эта концовка делает рассказ непечатным, сказал:

– Меняйте последнюю фразу!

– То есть как – менять?! – начиная злиться, сказал я. – Я рассказ не мог начать писать, пока не понял, какой будет последняя фраза! Весь рассказ к ней ведет! И не подумаю менять!

Тендряков – как будто он и не предлагал мне ничего подобного – вполне доброжелательно продолжил разговор (подозреваю, что это было нечто вроде проверки: я потом узнал, что за сделанное ему подобное предложение он спустил какого-то известного писателя с лестницы) и спросил, какие рассказы я хотел бы видеть отмеченными в отзыве. Я назвал. Он сказал, что "Афера" – слабый рассказ и что лучше бы его не показывать. Я стоял на своем. Он сказал: "Как хотите", – и написал отзыв, упомянув и "Аферу".

Он был прав, а я не прав – "Афера" действительно был неудачный рассказ, но я этого тогда не понимал; это непонимание и аукнулось мне потом – тем более что я фактически вынудил его похвалить слабую вещь:

 

К бытописательству обычно относятся настороженно, едва ли не с осуждением. Мне кажется, это происходит потому только, что материал бытовой повседневности не так-то легко освоить. Лишь тот, кто обладает несомненным талантом, способен создавать на его основе художественные ценности. Поэтому любые удачи здесь должны восприниматься с повышенным вниманием – выращены на труднообрабатываемой почве.

Город, в котором мы все живем, события, которые происходят с нами и вокруг нас, люди, каких мы ежедневно встречаем, наконец, нехитрые житейские проблемы, с какими сталкивается каждый, – вот что заполняет произведения В.Казарова (я решил сменить псевдоним – В.К.). Казалось бы, все до оскомины знакомо, донельзя привычно и – странно! – жадно читается, от рассказа к рассказу растет сопереживание, симпатии к героям сменяются состраданием, сострадание – той родственной добротой, которая заставляет иначе относиться и к окружающему миру. И в огорчительные моменты повествования – вдруг улыбка, при веселых сценах – чувство горести, и в то же время никогда не покидает ощущение деятельной бодрости.

Обычный городской двор, в нем ничего не происходит, ничего нет достойного внимания, кроме, разумеется, людей, привычно разных, по-разному друг к другу относящихся... В произведениях Казарова люди не святы, их дела – порой тоже. Они могут заняться и противозаконной аферой, однако душевной чистоты не утрачивают. Далеко не все удачно, тем более, что Казаров только пробует себя в беллетристике. Однако автора меряют по удачам, а в них Казаров самобытен, свеж, неожиданен.

Наиболее удачными из его вещей считаю: "Заявление", "Афера", "Двор на набережной". Н.М. откроет нового писателя, напечатав их.

В.Тендряков

20 апреля 1983 г.

 

Борисова передала рассказы с рецензией Тендрякова в отдел прозы и предупредила меня, что, несмотря на вроде бы удачно складывающиеся обстоятельства, очень уж рассчитывать на публикацию не стоит. Как раз в это время, разговаривая с художником Ю.С.Злотниковым – прототипом руководителя изостудии в рассказе "Заявление", я узнал, что он знаком с Анной Самойловной Берзер: юбилей Виталия Семина они отмечали вчетвером – Берзер, Борисова, Семин и Злотников. Я знал историю публикации "Одного дня Ивана Денисовича" – как Берзер, выудив из потока эту повесть и сообразив, что есть шанс ее опубликовать, если заставить прочесть ее Твардовского, улучила момент, когда Твардовский был в редакции и на минутку остался один, успела войти и произнести задуманную фразу: "Повесть о лагере, увиденном глазами мужика." (Овчинников, заметивший, что Берзер вошла в кабинет, бросился следом за ней и сказал, протягивая руку: "Я прочту!", но Твардовский уже был на крючке, забрал рукопись, за ночь прочел, а утром поехал в ЦК и в конце концов добился разрешения напечатать повесть.) Я попросил у Злотникова телефон Берзер (мне не хотелось это делать через Борисову, чтобы не вызывать недоуменных вопросов ни с той, ни с другой стороны) – теперь, уже уверенный в том, что моя проза имеет право на существование, я решил доказать самому себе, что даже если мой рассказ ("Заявление") хорош и в нем нет ничего антисоветского, опубликовать его сейчас труднее, чем в свое время – "Один день Ивана Денисовича".

Я позвонил Берзер и попросил прочесть рассказ. Она сказала, что она уже давно нигде не работает и ничем практическим помочь не может. Я сказал, что для меня это не имеет значения, мне важно лишь, чтобы она прочла рассказ и высказала свое мнение как опытный и уважаемый редактор. Судя по голосу, она была польщена, но сказала, что у нее сейчас нет времени. Я сказал, что я не тороплюсь (я чуть было не процитировал Валину шутку: "Издательские сроки у нас рассчитаны на бессмертие авторов."). Она предложила перезвонить через месяц. Я перезвонил. Она сказала, что очень занята и предложила мне перезвонить через месяц. Я перезвонил. Она поняла, что я буду звонить до Страшного суда, и сказала, что она не понимает, как выкроить время. Я сказал, что если ей станет неинтересно его читать, то она может закрыть его в любой момент на любой странице и вернуть его мне, – я буду не в обиде. Это доконало ее, и она согласилась. Она предложила мне запечатать рассказ в конверт и оставить для нее в "Дружбе народов", у Татьяны Аркадьевны Смоленской, что я и сделал. Это было летом, в пятницу.

А в понедельник раздался звонок.

– Владимир Абович?

– Да.

– Добрый день. Это Анна Самойловна Берзер.

– Здравствуйте, Анна Самойловна! Никак вы уже прочитали рассказ?

– Да, прочитала, – сказала она с явственно слышной даже по телефону улыбкой. – Видите ли, я его в пятницу открыла, хотела просто посмотреть, что это такое, – и так до конца и дочитала!

– Ну, что ж, это уже неплохо!

– Вы знаете, вы талантливый человек!

– Да ладно, Анна Самойловна, что вы такое говорите! Мне, конечно, очень приятно услышать это именно от вас, но, думаю, это перебор. Если это хорошая, честная проза – с меня этого будет достаточно! Просто я хотел избавиться от сомнений!

– Нет-нет, вы талантливый писатель, это замечательный рассказ! Его надо обязательно опубликовать!

– А вот это как раз меня интересует! Вы, что же, считаете, что его можно опубликовать?

– Ну, я не знаю, какова сейчас ситуация в журналах, но думаю, что где-нибудь можно его и напечатать...

– А вот я думаю, что, как это ни странно, напечатать его невозможно – несмотря на кажущуюся безобидность! Он сейчас лежит в "Новом мире" у Борисовой, с хорошим отзывом Тендрякова, и она считает, что даже в этом случае шансы на публикацию у него минимальны. Но все равно, огромное вам спасибо!

В конце концов, когда прошли уже все мыслимые и немыслимые сроки для ответа, Борисова посоветовала написать в журнал письмо, что я и сделал. На этот раз ответ пришел довольно быстро:

 

24 апр. 1984 г.

Уважаемый тов. Казаров!

В отделе внимательно прочитали Ваши три рассказа "Двор на набережной", "Афера" и "Заявление". Написаны они рукой несомненно способного человека, языком ясным, точным, достаточно выразительным.

Привлекает к себе запечатленное в рассказах авторское внимание и симпатия к повседневной жизни так называемых простых людей, к их проблемам, привычно именуемым в критике мелкими, но затрагивающими тысячи и тысячи мужчин и женщин.

К сожалению, мы все же не нашли возможным отобрать какой-либо из рассказов для журнала. Несмотря на все достоинства Вашего письма, рассказы все же кажутся скорее зарисовками, "картинками с натуры", подчас фельетонами (особенно "Афера"). Большего содержания, большего человековедческого смысла в них пока не видится.

Поэтому рассказы мы Вам возвращаем, но терять Вас из виду мы не хотели бы. Если будет у Вас что-либо новое, присылайте.

Всего Вам доброго!

С уважением

Зам. зав. отделом прозы И.Бехтерев

 

Я не знал, что делать с рассказами дальше, и решил не делать ничего, – но как-то, в разговоре с редактором отдела национальных литератур "ЛитГазеты" Л.Лавровой, я узнал, что она знакома с редактором "Знамени" Элей Мороз и может попросить ее прочесть "Заявление". Я и раньше хотел дать ей прочесть рассказ – и мог это сделать через Валю Лукьянова, поскольку Валина двоюродная сестра была подругой Эли, но в этом случае я был бы не уверен в объективности отзыва, поскольку отношение к Вале, с которым Эля была хорошо знакома, могло сдеформировать оценку рассказа в лучшую сторону, а я хотел получить мнение в чистоте. Эля согласилась, и я отвез ей рассказ.

Как потом выяснилось, я перестарался, поскольку Эля, прежде чем читать рассказ, отдала его на рецензию, чтобы перестраховаться от возможно склочного автора; тем не менее я только рад, что сделал еще и это телодвижение, потому что оно нечаянно оказалось очень даже результативным. (Я любой ответ, особенно письменный, считал удачей: если положительный – хорошо, если отрицательный – тоже неплохо, поскольку дает возможность написать и об этом; будучи уверен в своей конечной правоте, я всегда руководствовался принципом, сформулированным Валей: "Скажи мне, кто я, и я скажу тебе, кто ты.") Когда я через месяц заглянул в "Знамя", Эля сказала, что она рассказ еще не прочитала, но на него есть рецензия, и, если я хочу, могу ее прочесть, – и дала мне ее. Не заглядывая в рецензию, я сказал, что, конечно, прочту ее, мне интересно любое мнение, но меня, как я уже говорил, когда принес рассказ, интересует именно мнение редактора-профессионала – и именно ее. Совсем необязательно его фиксировать на бумаге: достаточно, если она просто выскажет его мне, и все.

– Хорошо, я прочитаю, – сказала Эля, – а пока вы ознакомьтесь с рецензией.

Я заглянул на последнюю страницу – подпись была там – и заулыбался. Эля, наблюдавшая за мной, спросила:

– В чем дело? Вы знакомы?

– Более чем, – сказал я. – Лапин – председатель нашей секции критики профкома литераторов. У нас на секции мои рассказы обсуждали, и его отношение к ним я знаю. Но его оценка диаметрально противоположна мнению практически всей секции, и он это знает. И если у него отношение к моей прозе не изменилось, с моральной точки зрения ему не следовало бы браться за рецензирование моего рассказа.

– Понятно. Ну, это не важно. Я ваш рассказ прочту сама. А эту рецензию вы можете оставить себе – это ваш экземпляр.

Я сел в троллейбус и по дороге домой прочел рецензию.

Когда я писал эту главу, Лапин был еще жив; недавно я узнал, что он умер. Я не стал ничего в этом тексте менять, изменив лишь временные окончания в глаголах и добавив этот абзац: если бы речь шла не о литературе, я, скорее всего, выкинул бы весь нижеследующий кусок вообще, но мы говорим именно о литературе, и здесь принцип «о мертвых только хорошо», увы, неприменим.

Не будь рецензия Лапина так длинна и скучна, я бы привел ее всю, целиком, с моим попутным комментарием – но жаль не столько себя, сколько читателя. Например, в ней долго и нудно доказывается, что в рассказе много длиннот. Что ж, длинноты есть, но их немного и они оставлены сознательно, у каждой – свое основание; скажем, "добрая страница машинописного текста" про Юлия Аркадьевича была введена не "по привычке рассказчика машинально заносить на бумагу едва ли не вообще все, попавшее в слух или на глаза", но исключительно потому, что, в противном случае, этот преподаватель-идеалист – при всей противоречивости его характера – и его исключительные взаимоотношения с учениками были бы совершенно непонятны читателю, так же как и появление таких талантливых девочек-художниц в удушающей атмосфере подсоветской жизни. В то же время эта машинописная страница введена там, где накал уже достаточен, чтобы интерес читателя не ослабел, и, пусть он прочтет ее бегом – поскольку это место, как может читателю показаться, хотя и прорисовывает оба характера, тем не менее отвлекает его от стержня напряженного повествования, – она сделает свое дело потом, по прочтении рассказа, снимая любое сомнение в достоверности этой истории. Для той же цели введен в рассказ разговор с сослуживцами в лаборатории: такой анализ ошибок мог проделать только либо творческий человек (писатель, ученый), либо инженер-разработчик, имеющий дело с ТУ и ТЗ (технические условия и технические задания); любой человек такое заявление, увы, не напишет. В России, где несправедливость чиновников любого сорта всегда была общеизвестной, от века ценились люди, умеющие писать жалобы, и далеко не всегда это были юристы.

Однако гораздо важнее в рецензии Лапина было другое. Он конечно же увидел, что концовка рассказа, его последняя фраза переворачивает представление о плюсах и минусах в этой истории, что именно в ней заключен болевой и нравственный вывод, – и посмотрите, как он передернул смысл этой фразы и "разоблачил" замысел рассказа:

"Рассказчик хорошо понимает, что все эти тройки выставлены ошибочно: на примере своей дочери он сумел доказать это обстоятельно, – но чужому горю помочь он не в силах (здесь и далее выделенный в его словах курсив мой – В.К.). Это и слишком хлопотно вышло бы, да к тому же, может статься, и небезопасно: подняв уровень всех оценок, несправедливо поставленных за диктант, рассказчик лишил бы свою дочь того преимущества перед другими абитуриентами, которого он так лихорадочно добивался."

Но из текста рассказа очевидно, что девочка сдала экзамены среди лучших и даже с этой тройкой за диктант проходила; четверка нужна, чтобы ее не могли зарубить несмотря ни на какие мошеннические ухищрения. Если бы игра была честная, она тем более попадала в десятку. Спрашивается, зачем Лапину понадобилась эта подтасовка? А вот зачем:

"Этот герой-рассказчик – всего лишь своекорыстный обыватель; ...его принципиальность носит характер исключительно собственной выгоды героя: чужих интересов он отстаивать не стал бы ."

Так все-таки: "не в силах" или "не стал бы"?

С помощью передергиванья и подвел Лапин к смыслу "не стал бы": "не стал бы", потому что "небезопасно". Место это очень важное, и разобрать его имеет смысл. На самом деле вступаться за других действительно было небезопасно, но не по той причине, какую предлагал Лапин. Ведь у детей ошибки – одни и те же, об этом в рассказе говорится. И немудрено: директриса заставляла их ошибаться во вполне определенных местах. Следовательно, пожелай герой рассказа помочь любой из этих девочек, он написал бы точно такое же заявление. Предположим, он так и поступил, разница в заявлениях оказалась бы минимальной, в основном они совпадали бы, и сразу стало бы ясно, кто автор этого заявления. Каков был бы результат? Как повела бы себя директриса?

До тех пор, пока герой рассказа борется только за свою дочь, то есть за свой личный, "шкурный" интерес – пусть он в данном случае и совпадает со справедливостью, директриса может позволить себе проигрыш. Она понимает, что эта история дальше не пойдет, сор из избы не будет вынесен, а то, что он оттеснил одного из ее блатных, – не самая большая потеря. Фактически герой рассказа и директриса молча договорились – просто он понял это не сразу. Но как только она обнаружила бы, что он написал еще одно заявление, она перестает ему доверять: здесь уже начинается борьба за справедливость не только по отношению к его дочери, и ситуация выходит из-под контроля. Такой человек становится для нее смертельно опасным, и она пойдет на все, чтобы не была принята ни его дочь, ни эта девочка.

Более того, даже если бы он каким-то невероятным образом и помог этой девочке, избежав последующей борьбы с директрисой, наш герой все равно останется "шкурником", потому что дело не в одной и не в двух девочках, а во всех, к кому проявлена эта несправедливость. И он останется "шкурником", несмотря ни на какие усилия, если только он, вместо того, чтобы добиваться приема в училище своей дочери, не станет добиваться пересмотра оценок за диктант у всех поступавших. Результат читателю ясен? – Исход такой борьбы к тому времени уже был описан в русской прозе Борисом Можаевым в его повести "Полтора квадратных метра"; для тех, кто не читал эту вещь: полтора квадратных метра – это площадь земли под могилу.

Если бы Лапин упрекнул меня в этом, я бы и спорить не стал: герой рассказа с этой точки зрения и в самом деле мало симпатичен. На то и его стыд, и последняя фраза рассказа, фактически обнажающая скрытый смысл истории: материально выиграл – морально проиграл. Но Лапин понимал, что такой упрек был бы просто смешон, а он выглядел бы явным ханжой, – вот он и передергивал. Опытный, однако...

Наконец, сначала подробно пересказав содержание рассказа, а затем заявив, что многие подробности совершенно не нужны и "многословность в их изложении действует на читательское сознание, то есть неоправданно его утомляет", рецензент и здесь откровенно передернул. И расчет здесь был как раз на то, что после его пересказа действие рассказа перестанет быть неожиданным, острота притупится, а интерес у читателя (то есть у редактора "Знамени") пропадет. А при моем стиле важно было именно первое впечатление: я всеми силами, всеми писательскими приемами и уловками поддерживал напряжение, и при первом чтении читателю до самого конца было непонятно, выиграет герой или нет. Я много раз проверял читательскую реакцию – и не только среди членов секции критики – и знал: рассказ читается захватывающе. Результирующая реакция могла быть разной, не каждый улавливал смысл последней фразы – и, соответственно, всего рассказа; помнится, две преподавательницы с кафедры русской литературы института Патриса Лумумбы, прочитав рассказ, независимо друг от друга задали жене моего друга, которая и принесла рассказ в институт, один и тот же вопрос: "Неужели он не помог той девочке?" – и это было для меня – как для писателя – высшей похвалой. Но все, кто читал этот рассказ, дочитывали его до конца с одного раза. Своего отца этот мой друг обнаружил ночью на кухне, дочитывающим его стоя под лампочкой (он потом еще и переписал из него текст заявления, и, поскольку это был не единственный случай, я текст заявления из рассказа убрал); мой школьный друг Сеня Клейбанов признался, что взял почитать его на ночь, не дочитал, лег спать, ворочался-ворочался, а потом зажег свет и только дочитав его до конца снова лег спать. Рецензия рассказ обессиливала – после нее он с таким интересом прочитываться не мог, в этом и состояла главная под... э-э, подтасовка рецензента.

Разумеется, я понимаю, что такая заинтересованность при чтении была продиктована в очень большой степени темой: рассказ в той или иной мере имел отношение к каждой второй семье – потому-то он и прочитывался с таким жадным интересом. Кстати сказать: я ведь на самом деле "ПОМОГ ТОЙ ДЕВОЧКЕ" – но это отдельная история, к моему основному рассказу отношения не имеющая: он закончен и самодостаточен. Ее мать, помнившая меня по какому-то конфликту на подготовительных курсах, которые посещали и Таня Еремеева (в рассказе она Федосеева), и моя дочь, позвонила мне, чтобы посоветоваться, как ей быть: Таню зарубили, а директриса пообещала, что она будет первым кандидатом на случай чьего-то отчисления. В ее рассказе я увидел возможность другого заявления и объяснил ей, как его написать. Она сама должна была его написать и прочесть мне по телефону, а я на слух поправил его, но по-писательски, так, чтобы было видно, что пишет его наивная и слабо разбирающаяся в том, что происходит, женщина, и сказал, куда его отнести (в Моссовет) и как себя вести. При этом я предупредил ее, чтобы она ни в коем случае не говорила нигде, что знает меня или о том, как поступила моя дочь. Она сделала все так, как я ей сказал, и ни разу не проговорилась, хотя в Моссовете у нее допытывались, не помогал ли ей кто-нибудь писать заявление; Таню приняли, но это ничего не меняет: "тех девочек", которых нечестно рубили на экзаменах, много, и их горю я так и не помог. Моя помощь – только в написании этого рассказа, который обнажает общественную язву, другой задачи у писателя и нет.

Я заглянул в "Знамя" через месяц. Эля вернула мне рассказ и сказала: "Писательская задача выполнена, но эта проза – не для нашего журнала." Отзыв неплохой – особенно, если учесть, что она читала рассказ, уже зная подробно его содержание. Узнав, что Валя Лукьянов мой друг, она заметила, что не стоило передавать ей рассказ так окольно; я согласился, но объяснил, почему так поступил. Однако же сегодня я не жалею об этом: отдай я ей рассказ на прочтение напрямую, я бы не получил рецензии Лапина – а с его стороны такая рецензия была ярко характерным поступком.

Итог был таков: за исключением Лапина и его зама "Заявление" всем понравилось – в том числе Тендрякову, трем наиболее авторитетным московским редакторам прозы и полутора десяткам критиков из нашей секции. Примерно в те же годы я написал еще несколько рассказов и повесть о ленинградском квартирном обмене и тщательно вычистил тексты. Я подумал, что если бы мне удалось получить отзыв еще одного серьезного писателя, можно было бы попытаться издать книжку без предварительной журнальной публикации.

И тут в "Новый мир" пришел C.Залыгин.

Через неделю после появления Залыгина в журнале, как раз после публикации в "Новом мире" четырех рассказов Тендрякова, при жизни пролежавших у него в столе, а теперь, уже после его смерти, взрывом прогремевших в общественном сознании, я пришел в редакцию. Залыгина еще не было, секретарша спросила, договаривался ли я. Я сказал, что не договаривался, но что я прошу ровно пять минут: если Залыгин меня не оставит для разговора сам, через пять минут уйду. Через некоторое время он появился, секретарша прошла к нему и слово в слово передала ему мою просьбу. Он пригласил меня в кабинет. Войдя, я положил перед ним отзыв Тендрякова и ответ редакции на мое письмо, Залыгин прочел то и другое и спросил:

– И что же вы хотите?

– Я хочу, чтобы вы прочли мой рассказ сами и сказали, проза это или нет. Не обязательно публиковать его, не обязательно писать письменный отзыв. Просто прочтите и скажите мне то, что вы думаете. Я полагаю, отзыв Тендрякова дает мне право на такую просьбу. (Я понимал, что если Залыгин признает правоту Тендрякова, то и напечатает меня.)

Залыгин подумал и сказал:

– Позвоните мне через неделю.

Я позвонил. Секретарша прошла к нему в кабинет и передала ему напоминание о нашем разговоре. Он передал через нее, что у него нет времени и в ближайшем будущем не предвидится. Я понял, что он не хочет портить отношения с отделом прозы, и снова вернулся к мысли получить отзыв у еще одного известного писателя.

Мне надо было найти хорошего прозаика-сюжетника, и публикация "Белых одежд" очевидным образом адресовала меня к Дудинцеву: я и его первый роман, "Не хлебом единым", высоко ценил за хорошо закрученный сюжет, который удержал его в пределах обсуждаемой литературы, несмотря на то, что стилистически написан он был ужасно. Только что опубликованные "Белые одежды" и по стилю были на уровне, к такому писателю не стыдно было обращаться за отзывом. Я позвонил. Моя уверенность в себе ("Не понравится – закройте и не читайте, я заберу рукопись и не буду в обиде!") опять безотказно сработала.

Дудинцев спросил, сколько времени мне нужно: он предложил приехать к нему, чтобы он при мне прочел и высказал мнение. Я хотел, чтобы он прочел "Заявление", а на это нужно было часа полтора – не меньше часа при быстром чтении.

– Два часа вам хватит? – спросил он.

– За глаза! – сказал я.

В назначенный день я позвонил – он оказался занят. Мы перенесли встречу. Я снова позвонил.

– Приезжайте! – сказал он.

Не успел я переступить порог, как он заявил мне:

– У меня есть 45 минут, я уезжаю в библиотеку на встречу с читателями! Что у вас?

Что было делать? Он не случайно хотел решить все сразу, при встрече, – он не хотел оставлять никаких хвостов и обязательств, я его понимал; и все же мне надо было воспользоваться тем, что он изменил оговоренные нами правила игры, и рассказ оставить. И тут со мной злую шутку сыграл мой еврейский максимализм. Я решил все-таки выжать из поездки все, что можно, и дал ему прочесть "Баклажанную икру", рассказ для него – явно облегченный. Результат – поделом мне – оказался нулевым.

– Конечно, вы все это очень хорошо выстроили и написали, – сказал он, дочитав его до конца, – но зачем все это?

Я хотел было сказать ему, что рассказ не так прост, каким кажется на первый взгляд, и что образ негра, лезущего без очереди, вообще-то вырастает до символа, – но не стал этого делать и, разозлившись на себя за то, что поддался и сам все испортил, резко сказал:

– Мы договаривались на два часа времени, а вы мне дали только 45 минут! Я хотел дать вам прочесть серьезный рассказ, а вынужден был дать полуюмористический!

Дудинцеву стало несколько неудобно – он понимал, что, в общем-то, я прав.

– Ну, покажите мне что-нибудь другое! – сказал он.

Мне бы хоть в этот момент надо было отказаться – а я, как дурак, повторил свою ошибку и дал ему "Страшную месть". Он прочел его (оказалось, что время-то у него было, поскольку эти два рассказа в сумме по объему были не шибко меньше "Заявления") и уже не так уверенно, но все же недоуменно сказал:

– Ну, да, вы очень хорошо все это выстраиваете – но к чему это все?

Уже окончательно разозлившись на себя (за собственную глупость и жадность) и на него (за неумение увидеть в чужой прозе ничего, кроме сюжета), я сказал:

– А затем, Владимир Дмитриевич, чтобы показать, что мастер не может своими руками испортить сделанную им работу – неважно, циклевщик он или переводчик, – потому что это насилие над душой!

– Да, это интересная мысль, – задумчиво сказал он, вслед за мной выходя на лестничную площадку, – но зачем так закручивать сюжет?

– А это для того, чтобы вам читать было интересно и чтобы вы с таким интересом до конца и дочитали! – сказал я уже из лифта, захлопнул дверь и поехал вниз.

Через некоторое время мне понадобилось для книги прозы моего друга Анатолия Михайлова попросить отзыв у Фазиля Искандера; я воспользовался этим случаем и заодно дал ему на отзыв и свои рассказы; я уже был уверен в себе и, учитывая его писательский интерес, не стал давать ему "Заявление", ограничившись рассказами с элементами юмора: "Страшная месть", "Двор на набережной", "Баклажанная икра", "Правота Виктора Фомичева" и "Нестандартная дверь".

Я проговорил с Искандером часа полтора, если не два: ему было интересно узнать, кто и что мы – все-таки к нему попали рукописи сразу двух как минимум неплохих прозаиков; особенно хорошо – и справедливо – он отнесся к прозе Толи Михайлова. Отзывы он напечатал прямо при мне, причем над коротенькой "рецензией" на Толину прозу довольно долго думал, сидя за машинкой:

 

"Мне кажется, самая обаятельная черта в творчестве Анатолия Михайлова – это скрытый лиризм, иногда он граничит с трагическим восприятием жизни, но никогда не бьет прямо; автор, целомудренно стыдясь распахнуться перед читателем всеми своими болями, только легким пунктиром обозначает линии нелегких судеб своих героев. В его рассказах много доброты, юмора и очень мало так называемой творческой изобретательности. Я полагаю, что для каждого писателя естественность голоса, отсутствие желания навязать читателю образ мира, который не соответствует его собственному внутреннему представлению об этом мире, – истинное профессиональное и человеческое достоинство. Здесь оно есть: так я думаю."

Фазиль Искандер

02.01.89

 

Отзыв мне Искандер написал быстро, уловив основной лейтмотив моих рассказов и без "Заявления" и, по сути, повторив оценку Тендрякова:

 

"Оригинальность рассказов Владимира Казарова не сразу бросается в глаза. Сама материя его художественного мира глубоко реалистична и даже подчеркнуто буднична. Но постепенно при внимательном спокойном чтении из этой будничности вырисовывается мир, полный фантастического абсурда, жесткого юмора и затаенной любви к человеку, который отнюдь не всегда победитель. Я уверен, что это настоящая, хорошая проза, и она обязательно найдет своего благодарного читателя."

Фазиль Искандер

02.01.89

 

Через некоторое время я убедился, что прозу мою он прочел более чем внимательно. Судя по всему, ему очень понравилось мое рассуждение о душе в "Нестандартной двери", потому что позже, читая какую-то его статью в "ЛитРоссии", я обнаружил это рассуждение приведенным почти дословно. Было очевидно, что оно пришлось ему по сердцу само по себе, и он его невольно среминисцировал: оно к тексту этой статьи не имело отношения и "торчало", как это и бывает с чужеродными элементами в любом тексте. Тем не менее мне это лестно; я привожу этот факт единственно для того, чтобы меня не обвинили в плагиате.

Любопытно, что "Заявление" оказалось камнем преткновения и для Аннинского, которого я тоже попросил написать отзыв на мою прозу (была мысль вынести на обложку предполагаемого издания отзывы Тендрякова, Искандера и Аннинского): увлеченный сюжетом, Лева тоже недооценил его концовку и выставил героя рассказа как чуть ли не борца за справедливость, нагородив в одном абзаце столько чепухи, что ее хватило бы и на целую статью:

 

"У Казарова свой поворот городской темы и свой психологический вариант городского героя: интерес к человеку, требующему справедливости в обстановке, где справедливости "не может быть", пытающемуся драться за свое место в ситуации всеобщего отбрасыванья, в атмосфере цинического равнодушия всех ко всем. Казаров пишет просто, логично, иногда (как в рассказе "Заявление") почти протокольно, но держит читателя в напряжении, потому что в его текстах есть внутренняя логика: цепкая логика у него отчаянно прокладывает себе дорогу в иррациональном болоте всеобщего безадресного отчуждения, характерного для "застойных" времен."

Л.Аннинский

18.01.89

 

Примерно в это же время в отдел прозы «Нового мира» пришел И.Виноградов, я дал ему на прочтение "Заявление", и он, подтвердив, что репутация журнала и его сотрудников – даже в лучшие для них времена – во многом дутая, видимо, прочел рассказ в полглаза, не разглядел концовку и наговорил мне каких-то глупостей, а когда я сказал, что рассказ – не о том, что он в нем не увидел главного, и объяснил его, он разозлился и сказал, что по поводу содержания прозы можно напридумывать черт-те чего, но это не значит, что все это там есть. Я "нарисовал" на Виноградова и на "Новый мир" очередной зуб (в отличие от человеческих обид, литературные я никогда не забывал и не прощал и рано или поздно обязательно возмещал) – и, надо сказать, в конце концов заплатил и по этому счету, когда Виноградов уже был главным редактором "Континента" (об этом см. материал «В угаре политического разболтая» на сайте http://polemical.ru).

Но наступили другие времена. Я так и не издал книгу, лишь напечатав пару рассказов в "Звезде". Я уже видел, как уходит в песок забвения все, публикуемое нами – и не только нами, как на наших глазах исчезает читатель, которому адресовало свое творчество наше поколение; да и со смертью Вали Лукьянова у меня пропал интерес к литературе, вернувшийся лишь через 10 лет. Я и предполагал, что примерно такой срок понадобится для возврата литературы нашего поколения к читателю; я ошибся лет на пять, но об этом – отдельный разговор. Что же касается моей прозы, то она теперь прошла еще и проверку временем: если она сегодня неинтересна, то ее и не надо было писать, а если и сегодня она будет читаться с интересом, то это не страшно, что она пролежала в столе 25 лет.

Ну, а тем, кто последовал моему совету, прочитал «Заявление» и дочитал этот текст до конца, за их доверие и терпение в конце – небольшой приз в виде еще одного, скрытого плана, заложенного в этот рассказ. Он написан и построен так, чтобы через этот художественный образ читатель увидел, почувствовал процесс творчества. Вот так и пишется проза, с бесконечной правкой, многократной перекомпоновкой, и мозг горит, и текст не отпускает писателя, заставляя снова и снова возвращаться к нему, пока не исчезнет, наконец, это контролирующее процесс чувство неудовлетворенности. И тогда, если тема достойна, если писатель требователен и честен перед собой и в замысле, и в исполнении, ему улыбнется удача и будет сопутствовать ему во всем, от названия, которое при всей его простоте вдруг окажется многозначным, и до последней фразы.

 

P.S. На этом сайте размещена лишь часть моих рассказов; осталась в "заначке" и повесть об одном ленинградском квартирном обмене. Возможно, я поставлю на сайт и остальную прозу, включая и эссе "Русский вопрос", которое уже сейчас можно прочесть на сайте http://proza-5.narod.ru.

 

НОМЕРА

ДВОР НА НАБЕРЕЖНОЙ

ЗАЯВЛЕНИЕ

БАКЛАЖАННАЯ ИКРА

ПРАВОТА ВИКТОРА ФОМИЧЕВА

НЕСТАНДАРТНАЯ ДВЕРЬ

СТРАШНАЯ МЕСТЬ

ГИМНЮКИ

 

© В.А.Козаровецкий текст книги "Двор на набережной".

 

ПУТЕВОДИТЕЛЬ

http://kozarovetsky.narod.ru

ФОРУМ

 

ССЫЛКИ

 

Рейтинг@Mail.ru Rambler's Top100

Hosted by uCoz